— Однако имея сильный флот, мы могли бы вторгнуться в Голландию! — возразил Уилкинс. — Новые победы и новая слава для генерала Льюиса, герцога Твидского!
— Победы невозможны без союза с Францией, — произнёс Даниель после минутного раздумья, — а лорд Твид — слишком хороший пресвитерианин.
— Не этот ли добрый пресвитерианин тайно принял графский титул из рук короля-изгнанника в Сен-Жермене, когда Кромвель правил страной?
— Он роялист, не более того, — возразил Даниель.
Так что он делает в этой карете — набивает шишки и выставляет себя на посмешище? Или в поездке есть какой-то смысл? Настоящий ответ ведал лишь Джон Уилкинс, епископ Честерский, автор «Криптономикона» и «Философского языка», который левой рукой зашифровывал, а правой являл истины всем возможным мирам. Тот Уилкинс, который устроил Даниеля в Тринити-колледж, приютил под крылом у Комстока во время чумы, рекомендовал в Королевское общество, а теперь, по всей видимости, задумал для него что-то ещё. Кто для Уилкинса Даниель — ученик, подмастерье, перенимающий мудрость мастера? Мысль была возмутительно гордая, совершенно непуританская, однако другой гипотезы Даниель предложить не мог.
— Хорошо, значит, это должно иметь некое касательство к письмам мистера Ольденбурга за границу, — сказал Пепис, когда какая-то перемена в атмосферном давлении (или в чём ещё) подсказала, что пришло время отбросить притворство и заговорить серьёзно.
Уилкинс:
— Полагаю, да. К какому именно письму?
— Какая разница? Все письма ГРУБЕНДОЛЮ перехватываются и прочитываются до того, как он их увидит.
— Мне всегда любопытно, кто их читает, — задумчиво произнёс Уилкинс. — Либо этот человек невероятно умён, либо пребывает в постоянной растерянности.
— Подобным же образом изучается вся исходящая почта Ольденбурга.
— И в каком-то письме он высказал что-то неосторожное?
— Самый объём его заграничной корреспонденции, вкупе с тем, что он — немец, служил в Европе дипломатом и дружен с кромвелевским стихотворцем…
— Джоном Мильтоном.
— Да… и, наконец, учитывая, что некоторые при дворе не понимают и десятой части из написанного им в письмах… люди определённого склада поневоле испытывают беспокойство.
— Вы хотите сказать, что его бросили в Тауэр из общих соображений?
— В качестве превентивной меры.
— Что?! Значит ли это, что он пробудет там до конца жизни?
— Нет, разумеется, — лишь пока не завершатся некие переговоры весьма чувствительного свойства.
— Чувствительного свойства, — несколько раз повторил Уилкинс, словно рассчитывал выжать из этих скупых слов некую дополнительную информацию.
И здесь разговор, бывший для Даниеля просто малопонятным, окончательно превратился в китайскую грамоту.
— Я и не подозревал, что у него есть столь чувствительное место. Нечего ухмыляться, мистер Пепис, я совершенно о другом!
— О, всем известно, что его чувства к sa sceur весьма нежны. Последнее время он пишет ей постоянно.
— Она отвечает?
— Минетта поддерживает переписку усерднее иного дипломата.
— И, если я правильно догадываюсь, уведомляет высокого адресата о всех событиях в жизни сердечного друга?
— Объём её корреспонденции таков, — воскликнул Пепис, — что его величество сейчас как никогда близок к упомянутому вами лицу. Златые обручи прочнее стальных.
Уилкинс, с выражением лёгкой брезгливости на лице:
— Хм… В таком случае удачно, что официальные переговоры ведутся через двух архипротестантов…
— Отсылаю вас к главе десятой вашего опуса от 1641 года.
— Хм… что-то я туго стал соображать… мы говорим сейчас об Ольденбурге?
— Я не имел намерения менять разговор… мы по-прежнему беседуем о договорах.
Карета остановилась, Пепис вылез. Даниель слышал, как затихает на мостовой тук-тук-тук модных каблуков. Уилкинс смотрел в никуда, пытаясь расшифровать слова Пеписа.
Ехать в карете немногим лучше, чем получать ежесекундные удары дубиной. Даниелю захотелось размяться. Он тоже вылез, обернулся и понял, что стоит прямо перед аллеей, ведущей к Сент-Джеймскому дворцу. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, он увидел резиденцию Комстока — тяжёлую готическую громаду, встающую из садов и мостовых. Карета Пеписа свернула с Пиккадилли и остановилась прямо перед двором особняка. Даниель восхитился его расположением. Джон Комсток мог бы при желании встать в дверях своего дома, выпалить из мушкета через двор, ворота, вдоль трёхрядной псевдосельской аллеи, через Пэлл-Мэлл, прямо в парадный вход Сент-Джеймского дворца и, вероятно, подстрелить кого-нибудь очень пышно одетого. Каменные стены, живые изгороди и чугунные решётки были расположены так, чтобы отгородиться от Пиккадилли и соседних домов, создавая впечатление, будто Комсток-хаус и Сент-Джеймский дворец — одно большое семейное поместье.
Даниель обогнул ворота и стал на Пиккадилли лицом к Сент-Джеймскому дворцу. Он видел, как туда входит кто-то с тяжёлой сумкой: вероятно, врач пришёл выпустить Анне Гайд несколько пинт крови из яремной вены. Слева, в направлении реки, лежало открытое пространство, сейчас — огромный строительный участок, раскинувшийся примерно на четверть мили, до Чаринг-Кросс. Стояла тёмная ночь, никто здесь не работал, и чудилось, будто каменные стены растут из земли сами собой, словно поганки.
Отсюда особняк Комстока виделся в перспективе; на самом деле это был лишь один из богатых домов на Пиккадилли, обращенных к Сент-Джеймскому дворцу, словно солдаты на смотре. Беркли-хаус, Берлингтон-хаус и Ганфлит-хаус стояли в одном ряду, но лишь из Комсток-хауса открывался прямой вид на аллею.